
Одиссея Китти
Я встретил их на этнофестивале в Кентакки. Сотни машин съехались к долине индейской речушки Миу, к буйным лугам, звеневшим от комаров, как офис от телефонов; среди них был потрепанный пикап, в котором приехал я, и еще более потрепанный фургон, в котором приехала странная компания – парень, девушка и еще девушка, точнее сказать, девочка.
Они кемпинговались по соседству со мной. Я наблюдал за ними и никак не мог понять, какие отношения связывают их. Парень, которого почему-то звали Тесак, был типичным раздлобаем, патлатым и засаленным, каких здесь было много. Девушке постарше было лет двадцать. Она была томной, роскошной, зверски
чувственной и не стеснялась подчеркивать свою сексуальность, в которой все окружающие тонули, как в дурмане. Уже в первый день я увидел ее голые сиськи, от которых перехватило дыхание. Они были большими, избыточно-сладкими и упругими, как тропические плоды. Девушка (ее звали Вивиэн, Ви) вышла ранним утром из фургона в одной длинной юбке, с наслаждением потянулась, впитывая туманную чувственность утра, пару раз мотнула рыжеватой гривой, распущенной до бедер, как у русалки, и глянула в мою сторону. Я не успел отвести глаз.Если кому-то из нас и было неловко, то это была явно не Ви. Она улыбнулась – одними глазами, как ОНИ умеют это делать, – снова мотнула гривой и сказала мне:
— Привет.
— Привет, – хрипло ответил я.
Впрочем, на следующий день я увидел еще более любопытное зрелище: голая Ви стояла, выгнувшись кувшином, и подставлялась дюжине рук, рисовавших на ней что попало.
Ее бесстыдная пизда, кем-то уже закрашенная, маслилась то ли от краски, то ли от удовольствия. Рядом на столике стояли разноцветные банки, куда окунались кисточки и пальцы. Несколько парней галдели и причмокивали, обрисовывая голую Ви, а та выгибалась от удовольствия, как рыжая пантера. Я мог бы присоединиться к этому коллективному творчеству, но постеснялся и глазел на краску, весело блестевшую на ее сиськах, а затем залез к себе в пикап и испачкал штаны.
Другая девушка была тоненькой и гибкой, как стебли здешних лугов, и совсем молоденькой – не девушка, а девчушка, девчоночка. Позже я узнал, что ей месяц только, как стукнуло шестнадцать.
Она всегда бегала в коротюсеньких шортах, которые отличало от трусов только обилие карманов и брелков. Казалось, вся она состоит из вытянутых, выгнутых линий, как луговая трава на ветру, – может быть, потому, что ее босые ножки всегда были оголены до самой попы. Звали ее Кэти, но все называли ее Китти. Она и впрямь была похожа на котенка: глаза, огромные и пугливые, и волосы, торчавшие вьюнками во все стороны, были у нее точно, как у мультяшных котят-разбойников. Это был диковатый, царапучий зверь, который часами мог молчать, никому не отвечая, – а мог носиться и отчаянно куроселить, захлебываясь от смеха. Смеялась она так, что пробирало в груди. Китти подыгрывала себе и каждое утро рисовала на мордочке черный носик и усики – по три с каждой стороны. Это било наповал, и, когда Китти пробегала мимо, забавная и усатая, в сердце кололи какие-то запретные токи. Фигурка у нее была совсем еще девчоночья: груди едва обозначилась – не столько объемами, сколько набухшими сосками, торчавшими сквозь ткань, – а бедра уже налились тугой каплей, но еще совсем не так, как у русалки Вивиэн.
Китти всегда бегала босиком, и ее ножки вечно были перемазаны в зеленых соках травы, в глине и в пыли. Ступни у нее были крохотные и славные до ужаса, с маленькими аккуратными пальчиками, которыми она шевелила от нетерпения, когда приходилось стоять и чего-то ждать. Обуви на ней я не видел ни разу и подозревал, что ее у нее вообще нет. Дикарка Китти обильно разукрашивалась цветами, веночками, всевозможными поделками-фенечками и походила на котенка, обмотанного цветными нитками. Рот у нее был большой, чувственный и капризный, вечно приоткрытый от волнения, носик маленький и аккуратный, глазищи зеленые, как у настоящей кошечки, волосы русые, отчаянно кудрявые и недлинные – до затылка, от силы до плеч.
Они с Вивиэн называли друг друга „сестричка”, хоть ни капли не были похожи. Меня остро интересовало, какие отношения связывают патлатого Тесака, томную русалку Ви и босоногого котенка Китти. С Тесаком и Ви было все понятно: они истомно целовались, слюнявя друг другу полголовы, и Тесак прилюдно мял Ви сиськи, вынуждая ее истерически хихикать и выгибаться; но с Китти все было странно. Я еще не знал тогда нравов хиппи и пытался вникнуть, почему и Тесак, и Ви, и другие парни и девушки так чувственно чмокают ее в губы, а она порывисто вытягивается им навстречу, стараясь соответствовать.
Вечером второго дня, когда все мы уже перезнакомились, я зашел к ним в фургон за сухим горючим – и отпрянул обратно.
Хихикая, Тесак завалил совершенно голую Китти на спину, а Ви, полуотмытая от краски, лезла к ней с каким-то тюбиком. „Ннннееее!..” – мяукала Китти сквозь смех, стараясь лягнуть Ви босой пяткой, маленькой и розовой, как хомячок.
„Вмешаться?.. Уйти?..” Мысли мелькали, наталкиваясь друг на друга; но поздно – меня увидели, и Ви простонала:
— Мэйсон, ну хоть ты скажи ей!..
— Что?
— Они ее и так уже изгрызли всю, живого места нет…
— Кто? Кого?
— А она не хочет мазаться… Репеллентом… О, полюбуйся! – Ви ткнула пальцем в начесанный комариный укус на ноге Китти, у самой ее голой пизденки. – Думаешь, тебя с такими волдыряками будут мужчины хотеть? А? Мэйсон, ты будешь ее хотеть такую, вот такую вот – вреднючую, изгрызенную, упрямую зачуханную котицу?..
Наверно, никогда еще у меня не было такого дурацкого вида, – учитывая, что хуй, опустошенный в пикапе, снова рвал мне джинсы. – Ну скажи ей, чтоб она мазалась… Ты большой, она тебя послушает, – тянула Ви, и я послушно сказал Китти: – Эй! Быстро мажься! А то тебя… – глядя, не отрываясь, на ее пизду, голую, пушистую, зиявшую пухлым веретеном меж задранных ног.
— Не хочууууу!.. Он такой вонююююючий… Как дерьмо, – капризно мяукала Китти. У нее были совсем детские груди, крепенькие и твердые на вид, как недозрелые персики или орешки, с большущими сосками, похожими на бутоны бледных цветов в пойме Миу. Я сто лет как не видел таких юных девочек голышом, и мне стало совсем не по себе.
— …Ооо, да ты уже готов, амиго мио. А ну-ка… Тесачок, справишься с котицей? Нам нужно выйти. На маленький приватненький разговорчичек… – Ви отдала ему репеллент и двинулась к выходу – на меня. Тесак игриво хохотнул.
Я вышел, все еще не понимая, что за «разговорчичек». Спрыгнув с фургона, Ви вдруг повисла у меня на шее и вцеловалась в меня плотными губами, жадными и пекучими, как огонь.
…Когда она оторвалась, я стоял, пошатываясь, и глотал воздух. Она говорила мне, задыхаясь, как и я:
— А ты ничего… Умеешь… Девушка есть?
— Девушка? – Я даже не понял, о чем она.
— А впрочем, неважно. Она меня простит. И тебя. А ну-ка… – выгнувшись, она потянула с себя блузку, обнажив два своих сладких манго. В глазах ее плясали черти. – Чего стоишь? Ты, летаргия, тень отца Гамлета!.. – и она нагнулась к моим штанам, ловко выпотрошив оттуда хуище с яйцами.
— Ооооо! Ууууу! Ну и таранчик! Куда там Тесаку! Мммм… – она ныла и улыбалась, предвкушая удовольствие, и тянула с меня футболку, и насаживалась животом мне на хуй, разбухший, как бревно…
Вокруг полыхал закат, желтый и дикий, будто мы были в джунглях; рядом ходили, смеялись, пели, жгли костры…
— Нас увидят, – стонал я.
— И классно! Обожаю, когда смотрят. Эй!.. – она махнула рукой какому-то парню. – Привет, Сэмми! Отпадный вечер!
— Ооо!.. – ответил Сэмми. – С новеньким? А со мной когда?
— Когда отрастишь вот такой хоботок, как у него, – Ви махнула ему моим членом, как дубиной, а я почувствовал, как проваливаюсь в кипяток. – А ну-ка, ну-ка…
Она усадила меня на складной стул, стоявший у фургона, и задрала юбку, под которой не было ничего, кроме голых бедер и розовой масляной пизды, распахнутой, как моллюск. Оседлав меня, Ви всосалась мне в рот своими плотными, пекучими губами, от которых хотелось выть, как от щекотки, и напялилась голой мякотью на мой хуище…
— Уиии… – корчилась она, жаля меня языком в губы и в нос. – Обойдешься без минета… Я тебя зверски хочу. Ты что, колдун? Уууу… ооо…
— А Тесак? – все-таки спросил я, утопая в ее пизде.
— Что Тесак? Он обожает, когда меня ебут. Обожает смотреть. Небось и щас смотрит.
В складках брезента, прикрывшего зад фургона, я видел голову Тесака, а потом и Китти, глазевших на нас, и лопался от неловкости, – но быстро забыл обо всем на свете и втянулся в бешеный ритм секса, первого публичного секса в моей жизни. Мне было весело, умопомрачительно жарко и вкусно. Меня будто выкупали в лакомстве, на которое я облизывался, как мальчишка на витрину, – и я барахтался в нем, как во взбитых сливках, перемазывался и хлюпал блаженной липкостью губ, выедавших меня, как нежные каннибалы.
Ви скакала, упираясь мне в плечи, трясла сиськами, подлетавшими до небес, насаживалась на меня с размаху и морщилась, когда вдавливалась в меня глубинным мясом:
— Так глубоко… еще никто… аааа!.. где такой дрын отрастил?.. – хрипела она, размазываясь пиздой по мне. Мы запутались в ее широкой юбке, свалились со стула, ушедшего глубоко в землю, и еблись на траве, истоптанной ногами и колесами. Трава пахла бензином, и волосы Ви, когда я зарывался в них, тоже пахли бензином. Я долбил Ви, толкая ее по земле, и вскоре загнал ее под фургон, и Ви выгнулась, корчась под моими толчками, и уперлась рукой в колесо… Она пищала, закатывая глаза, выгибала сиськи кверху и пускала пузыри, – но я уже не мог выдержать:
— Аааааааааааа… – Вкусность ее тела, тугого, молодого, жадного, как тысяча зверей, вскипела во мне, и в паху натянулась резина сладкой боли, набухла, разрослась до предела, до черной дыры в теле и в мозгах…
— Нууууу… – стонала Ви, забрызганная с ног до головы. – Ну ты и… Не мог уже?.. А ну давай… давай… – она стала раком и подставила мне свою пизду, и я теребил ее, мял и тискал, как липкого зверя, а Ви хрипела и бодала макушкой колесо.
Я не понимал, кончает она или нет, и вообще ничего не понимал: во мне разлилась бездонная пустота, горьковатая от звериного секса на людях, и я не знал, кто я, что делаю и что чувствую. Когда все кончилось, я услышал из фургона, где были Тесак и Китти, надрывный стон-мяуканье…
Ви, судя по всему, была так же измучена, как и я. Не помню, что мы делали после секса, о чем говорили, как простились; помню только, что я дополз к себе, вытянулся в своем спальном мешке – и провалился в лиловую пропасть без дна, звеневшую цикадами и комарами…
***
Наутро мы здоровались иначе: Ви заурчала, увидев меня, а я вовремя понял, в чем дело, и чмокнул ее в губы, моментально излизавшие мне пол-лица. Тут же была и Китти: поймав ее набыченный взгляд, я нагнулся к ней и тоже чмокнул в ротик. Китти ответила, благодарно вымазав меня слюнями. Ее губки и язык были совсем другими на вкус, чем у Ви: терпкими с кислинкой, как болотная ягода.
День прошел дико и головокружительно: солнце, дурман трав, ветра и воды, песни под гитару и табла*, всевозможные затеи в индейском, индийском, кельтском и каком угодно духе, обилие женских тел, оголенных для разрисовывания, для купания, для любви и просто так… Нагота здесь была не то что бы нормой, а скорее модным костюмом, на который решались не все, но многие. Я никогда еще не видел столько голых сисек всех размеров, форм и возрастов, и голова у меня шла кругом. Несколько хорошеньких девушек, разрисованных до ушей, бродили с голой пиздой и млели от того, что это можно. Пару раз я видел секс – и не мог себя заставить пройти мимо, и пялился, как идиот, на бесстыдные молодые тела, барахтавшиеся в траве и в воде.
_________________________________
*Табла – индийские деревянные барабаны. – прим. авт.
Купание здесь было особым делом, пожалуй, главным после любви и творчества. Круглые сутки мелкая, заросшая кувшинками речушка Миу пестрела мокрыми телами – в юбках, в платьях, обтягивавших бедра и сиськи, и совсем без всего. Решив, что я ничего не теряю, я тоже стянул трусы – и пожалел об этом, когда мой дрын вытянулся, как коряга. Вивиэн и Китти не было, и я, потолкавшись среди голых сисек, вылез на берег. Купание в ледяной Миу было адски приятно, но отобрало все силы, и я дополз к своему пикапу, как улитка, и тут же завалился дрыхнуть.
Вечером Ви усадила меня на складной стул, и мы снова еблись на виду у всех. Она для этого случая разделась догола, и я подыхал от вкусноты и вседозволенности, проебывая ей влажную, вкусную пизду до самого сердца.
Я мусолил и смаковал Ви, голую и молодую, гибкую, как пантера, лизал ей лицо, трепал сиськи, которые становились тем туже и тверже, чем больше я трепал их, рылся в ее русалочьих волосах, мял ее всю, как живую голую куклу… Ви мычала, морщилась – и вдруг вскочила с меня, хлюпнув пиздой:
— Ааууу… Что-то сегодня больновато, видно, мэ подошли… Точно! – она ткнула в кончик моего хуя, вымазанный в крови.
Прежде чем я успел что-то сообразить, она крикнула – Киттииии!.. Ничего, сейчас найдем зама, – сказала она мне, подминая сиськи руками. Из-за фургона вышла Китти, и Ви сказала ей, будто говорила самую обыкновенную вещь на свете: – Сестричка, у меня мэ, мне больно. А ну-ка… глянь, какой боец! Он достанет тебе до маточки, тебе будет офигезно, как в раю, и ты лопнешь от кайфа. Не думай, Мэйсон, она хоть и зелень, но вкусненькая, не хуже меня. Только осторожно, не порви ей ничего, она ведь совсем котенок…
Ви отошла, и не думая отворачиваться, а усатая Китти стала около меня. Щеки ее горели.
Я был в шоке и не знал, что делать и говорить. Китти с ужасом смотрела мне между ног: ей было и стыдно, и страшно, и очень хотелось попробовать, и еще ужасно хотелось, видно, быть взрослой и вкусной, как Ви. Оглянувшись на нее, Китти стала раздеваться: обнажила свои тверденькие орешки, двигаясь грациозно-неуклюже, как все подростки, – а затем и пизду, волосатую, дикую, как у зверя. Снова глянув на Ви, голая Китти подошла ко мне, заглянула мне в глаза…
„ Стоп!.. Нельзя!.. Не надо!..” – кричало во мне; но вместо того я положил руки ей на бедра, притянул к себе и лизнул орешек груди, бледный и тугой, как почка.
Секунда – и я слюнявил ей соски, один и другой, а Китти дрожала, пищала и подставлялась мне. Сто лет, как в моих руках не трепетало такое юное существо, и я потерял голову. Мы лизались дико и неуклюже, по-зверячьи: я – сидя, Китти – нагнувшись ко мне, как к ребенку.
Я пощупал ей пизду: она была мокрой, хоть выкручивай, но для верности я подрочил ее. Голая Ви наблюдала за нами и давала советы:
— Залазь на него верхом… как на жеребца… вот так… Круто, ты классно возбудилась, сестричка, ты супер!.. А теперь надевайся, давай, только осторожней… Мэйсон, помоги ей!.. – и я помогал: вставлял хуище в мохнатую пизденку, и Китти, подвывая, надевалась на меня и обтягивала мне хуй своим узком нутром, тугим, как чулок.
Проткнув ее до упора, я заглянул ей в глаза. Они были перепуганные, дикие и сумасшедшие. Легкая, тонкая Китти, напяленная на мой хуй, смотрела на меня просительно, даже умоляюще. Приоткрытый рот ее блестел от слюны. Недолго думая, я притянул ее к себе и прильнул к губам.
Китти неуклюже отвечала мне, стараясь „соответствовать”, но я навязал ей нужный ритм, истомно-сладкий, без лишних нервов, влизался языком в ее нежное нёбо и горлышко, общекотал ей все зубки, десны и сладкую изнанку губ, – и Китти обмякла в моих руках. Наши губы слепились в тающий ком, и легкие бедрышки Китти сами, без моей помощи закачались на мне – вначале легонько, плавно, затем сильней, быстрей, быстрей, еще быстрей, – и затем уже зверски, требовательно, отчаянно, как у зверя…
— Ооо! Молодцом, сестренка! Вжарь ему как следует!.. Ааау!.. Оооу!.. – подвывала за кадром Ви. Краем глаза я видел, как Тесак треплет ей пизду и мнет сиськи, но мне было все равно: озверевшая Китти плясала на моем хуе, кусалась, царапалась и мяукала, как настоящий кот, и я отпустил все тормоза.
Я обхватил ее, легкую и дикую, и проебывал до печенок, всаживаясь до упора в узкую пизду. Мы уже не целовались, а только долбились бедрами, как бойцы в поединке. Китти таращила глаза и громко ныла; по щекам ее текли слезы, но я знал, что ей не больно, и вообще – мне было все равно, и я просто ебал ее, лопаясь от черного звериного кайфа. Ебать ее было жестоко, запретно и невыносимо сладко; вокруг столпились зеваки, но я никого не видел и не слышал, и сам орал, не стесняясь никого и ничего. Хуище мой долбил ее в одну точку – где-то между пиздой и пупком, на верхней стенке влагалища, – и я видел, что ей это нравится, сводит с ума, выворачивает ее наизнанку, вынуждает задыхаться, пучить глаза, гнуться, как на электрическом стуле, выть бешеной гиеной…
Вдруг она скукожилась, впилась в меня до костей – и забилась в конвульсиях. Такого пронзительного воя, таких остекленевших глаз я не видел, не слышал и не думал, что увижу и услышу. По яйцам, по ногам у меня потекли горячие струи, затекая в штаны; я не сразу понял, что они брызгают из Китти, выплескиваются из нее с каждой конвульсией, как сперма из головки, обжигают мне хуй и стекают прочь, на штаны и на землю. „Обделалась, что ли?”, думал я, не зная тонкостей женской кончи. Вокруг гремели аплодисменты и поощрительный свист, как в цирке, когда артист делает крутой трюк.
Я растерялся от звериного оргазма Китти, от того, что нам хлопали, как артистам, и не успел выйти из нее: сладкая воронка в паху набухла, лопнула, и я излился туда до капли, выхолостился, как пустой тюбик, – а Китти все еще плясала на мне, хватая воздух. Потом она затихла, отпала от меня, и как-то выяснилось, что мы оба лежим в траве, опрокинутый стул колет мне плечо, а вокруг шумят голоса и снуют высокие фигуры. Они улыбались нам, присаживались на корточки, добродушно говорили что-то, а Тесак мычал мне в ухо: „надо было пизденку ей погладить, тогда она выкончалась бы до капли, а так в ней еще осталось…”
Я видел, что за Китти рады, как за ребенка, получившего подарок, и мне это было странно и дико, хоть с другой стороны и все равно. Я лежал с голыми яйцами и смотрел в вечереющее небо. Не знаю, сколько я пролежал так; может быть, я заснул. Потом, когда я смог встать, Китти рядом не было.
Стемнело; вокруг галдели веселые голоса, смешиваясь с треньканьем десятков гитар, варганов и табла, и мелькали языки огней. Хиппи тусовались и жгли костры, забыв про нас.
Я знал, что мне нужно найти Китти. Никаких мыслей во мне не было, кроме этой. Поднявшись, я даже не сразу вспомнил про голый хуй и минут пять пробродил со спущенными штанами. Наконец я догадался заглянуть в фургон.
Она была там.
— Китти?
— Да.
Голос ее стал ниже на октаву и дрожал, как после плача.
— Привет, – сказал я, не зная, что сказать.
— Привет.
— Мне было очень-очень хорошо, – сообщил ей я.
— Правда?
— Правда. – Я вдруг сообразил, что это действительно правда, чистая правда, и сразу выплыл из ступора: – Ты потрясающая, Китти. Ты меня так… мне… мне еще никогда так ни с кем не было.
Это, пожалуй, тоже была чистая правда.
— Да? – Голос Китти изменился. Она подобрала босую ножку, вытянутую по фургону, и я понял, что это знак – «иди сюда».
Внутри щекотнуло; пробравшись в конец фургона, я устроился рядышком – и Китти сразу прижалась ко мне. Она по-прежнему была голой.
Я не ожидал такой непосредственности. Китти жалась ко мне благодарно и требовательно, как ласковый ребенок. Я стал гладить ее по бархатному телу, как зверя, и шептать:
— Ты потрясающая, Китти. Ты так возбудила меня… подарила такое… Ты самая лучшая, Китти, самая-самая сексуальная, самая красивая…
— Не, – пискнула она. – Ви красивей меня. У нее грива, сиськи…
— У тебя лучшие в мире сиськи, – уверенно заявил я, нащупывая тугой орешек. Он снова был горячим и набухшим, как почка. – И лучшая в мире грива. Ты одуванчик. Маленький босоногий одуванчик. Твои босые ножки растут прямо из земли. Ты травка, нежная пушистая травка, – шептал я, сходя с ума.
Китти громко, благодарно дышала и целовала мне шею. Ее детская ласковость драла кровь сильней дюжины голых гурий, и я расстегнул джинсы.
— Китти, котеночек, маленький мой, – бормотал я, взгромождаясь на нее. Китти послушно раздвинула ножки – и я сразу вплыл в нее, влипнув яйцами в липкий бутон. „Не выкончалась вся…”, вспомнилось мне, и теперь я не только молотил ее хуем, но и массировал ей пизду, надрачивая клитор, и высасывал губами орешки – то один, то другой.
Китти завелась за полминуты – и вскоре металась подо мной по фанерному настилу фургона, набивая синяки на попе. „Потерпи, Китти, маленькая моя, потерпи, сейчас, сейчас…” – бормотал я, протирая ей пизду до дыр, и Китти все сильней гнулась ко мне и глотала воздух…
Вдруг фургон огласился утробным хрипом.
Я снова НЕ УСПЕЛ – и снова заливал блаженством потроха, стянутые сладкой судорогой. Мы разделили крик на двоих, спаялись, слепились в единый ком орущего счастья, и это было так хорошо, что невозможно ни описать, ни даже представить…
***
Проснувшись утром, я ощутил Китти, крепко спавшую на мне. Ручки-ножки ее оплели меня, как лианы, и я чувствовал, как твердеющий хуй распирает мякоть ее нутра. Засыпая, мы даже не разлепились.
Рядом храпели Ви с Тесаком, тоже голые, и тоже в обнимку.
„Однако”, подумал я. Тело болело, будто всю ночь его мяли и колотили. Китти сопела так сладко, что я не посмел будить ее, хоть и смертно хотелось ебаться, и хуй уже натягивал ее пизденку.
Тихонько мяукнув во сне, Китти поерзала бедрами и затихла.
В голове было чисто и пусто, как у новорожденного. „Мы что, еблись снова?”, думал я, – и вдруг вспомнил нашу ночную беседу:
— …Почему ты с ними? С Тесаком и Ви? Кто они тебе?
— Ви – моя сестричка, Тесак ее парень. Она сбежала с ним из дому, и они взяли меня с собой. Я напросилась, я умоляла их…
— Зачем?
— Ну… Дома у нас паршиво. Джералд придурок, не разрешал ни ночью гулять, ни песни, ничего…
— Джералд?
— Ну да, опекун наш. Папа-мама поумирали… Я их лет пять только застала, или шесть… Я ведь приемная, понимаешь, Ви не родная мне. Ну, как родная, конечно, но вообще я с десяти лет у них. А раньше в приюте была…
— А что опекун? То есть Джералд?
— Джералд дебил. Он мамин брат, двоюродный, по-моему. Представляешь, он…
Голая Китти, доверчиво прижавшись ко мне, жаловалась, как Джералд не разрешал ей ходить босиком, заводить животных, носить шорты, встречаться с мaльчиками, красить ногти и петь песни про любовь, и ее голос звенел от давнишних обид.
— А у тебя, что… было много мaльчиков?
— Ну да. То есть нет. То есть… Ты ведь спрашиваешь, много ли я трахалась, да? До тебя – только восемь… девять раз. И все с Тесаком. Он меня сразу трахнул, когда мы сбежали. Они с Ви меня вдвоем трахали, так классно… Ласкали и трахали, я прямо улетала, такой кайф… И еще один раз с другим парнем, Ви отдала меня ему… И еще с одним… Раньше я думала, что… В общем, я не знала, что можно так трахаться, свободно и так… открыто… Я обожаю Ви. Очень-очень хочу быть такой, как она. Красивой, классной, и чтоб меня все так же хотели, как ее…
Китти рассказывала, как Ви целенаправленно лепила из нее шлюху, а она, Китти, старалась изо всех сил не быть обузой и поскорей стать такой же взрослой и классной, как Ви.
Я скрипел зубами; затем, не выдержав, притянул Китти к себе и залепил ей рот поцелуем. Она умолкла на полуслове…
Отдышавшись Китти восхищенно спросила меня:
— Вот это да!.. Офигеть просто! Где ты научился так здоровски целоваться?
„Рассказать? Или не надо?”, думал я. После таких оргазмов не могло быть никаких тайн, и поэтому я рассказал про свою сестру Кайли, родную мою сестричку – как мы спали в одной комнате и перед сном играли в Нашу Игру: ложились рядышком, слеплялись ртами и дышали друг другу в лица.
Очень скоро приходило удивительное чувство умиления; оно росло, накалялось, и мы начинали нежно щупаться губами, выплескивая нежность, которая закипала и захлестывала, заливала нас горячей лавиной… Тогда в ход шли языки. Они проникали в пещерки ртов и вылизывали их до самых недр, сплетаясь в пульсирующий узелок…
Потом детство кончилось, Кайли влюбилась, вышла замуж – девственницей, как и полагается; и до сих пор мы с ней – лучшие друзья, и до сих пор я вспоминаю мою маленькую Кайли…
…По мере моего рассказа Китти маялась, распалялась, припадала ко мне с облизываниями – и, наконец, не выдержав, прильнула к моим губам. Бедра ее сами собой оседлали меня, и хуй в третий раз вплыл в ее распахнутую пизденку, так и не выкончанную до конца…
— …Ааааа!.. Ааааооуу!.. – взвыл я, потому что мой хуище вдруг вздыбился, напрягся – и лопнул в спящей Китти. – Оооу! Уууу!.. – хрипел я от блаженства, исторгнутого вскипевшими воспоминаниями.
Китти вздохнула, сжала пизду, удваивая мою муку, и подняла кудрявую головку:
— А?.. Мэйсон?
— Аоооооуууу… – стонал я, – и вдруг расхохотался.
— Ты чего? – Китти поднялась, щупая своей мякотью моего бойца.
Но я продолжал хохотать: кудрявая мордашка Китти была и так зверски умилительна, а оттого, что я в поцелуе слизал ей кошачьи усики, она превратилась в забавного мурзилку – ни дать ни взять котенок, который ткнулся носом в сажу.
***
Новый день казался невозможным сном. Мне мерещилось, что я вернулся в детство, и моя маленькая Кайли снова со мной – такая, какой была ТОГДА, …надцать лет назад. Несколько раз я, забывшись, едва не назвал Китти «Кайли», но вовремя прикусывал язык.
Потом она окончательно потеряла свои тряпки, и пришлось идти к фургону без всего. Нас тут же стопорнули рисоваться, и Китти подставила свои орешки и свою пизду, мохнатую и мокрую, как нутрия, и четыре человека, включая меня, исписали ее тотемами. В конце кто-то вылил ей на макушку банку голубой краски, растер по всей шевелюре, и Китти превратилась в василек. Тут же ее тело обрисовали побегами и цветами, на руки-ноги повязали венки и траву, на шею – ивовый прут, как ошейник, и Китти стала травяным чудом-юдом, водяной ведьмой, индейским живым деревом. Я поводил ее, как медведя, по лагерю, выкрашенную и дурашливую, – и потом мы снова побежали к реке и плюхнулись из солнечного рая в ледяной, сгорев и родившись заново.
Наплескавшись, мы забрались в укромный уголок, за излучину, поросшую ивняком, – и там я трахал Китти, мокрую, дрожащую от холода и ласк. Я поддевал ее хуем, как крюком, а она стояла, раскорячившись, на корнях, и цеплялась руками за ветки. Кончать она не захотела и, когда я излился в нее, лизнула меня и полезла в иловую отмель. Там была грязь, плотная, лиловая и жуткая, как ад. Влипнув в нее по пизду, Китти забарахталась, заплюхалась и вымазалась с ног до головы.
Я влез туда же, и за минуту мы превратились в лиловых чертей. Такого отчаянного поросячьего счастья я не знал никогда, даже в детстве. Это была последняя капля вседозволенности, кинувшая нас в первобытное зверство, когда не стесняешься никого и ничего. К дозволенности любить, ходить голышом и трахаться на людях добавилась дозволенность пачкаться, как свиньи, и мы вымокли в грязи до последнего волоска, пропитались ею до печенок и сами стали комьями грязи, хрюкающими от смеха. Грязь одуряюще пахла, скользила на нас, как чернильный гель, и мы были хрюшками, скользкими иловыми монстрами, грязными гадкими черными чертяками; мы ездили и елозили друг по другу, швырялись грязью, строили башни на голове, топили и закапывали друг друга по самые ноздри, и потом вдруг устали до радуг в глазах, и вытянулись в изнеможении, и заснули в липком месиве, взболтанном телами и ногами; а когда проснулись – грязь подсохла на нас, и оба мы были в панцырях, как настоящие бегемоты…
Китти предложила побродить в грязи по лагерю, и мы, уже изрядно обалдевшие, полезли пугать народ. После того, кое-как вымывшись, мы поползли наконец к нашим кемпингам – обжираться и упиваться в усмерть. Голод звенел в наших телах, как лихорадка. Мои тряпки каким-то чудом остались там, где я их бросил, а Киттины исчезли бесследно, и ей пришлось топать голопиздой, как Ева.
Нажравшись гамбургеров и тушенки, упившись пивом, мы расползлись, как улитки, по кемпингам, и я мгновенно утонул в сне, даже не заметив, как засыпаю.
Проснулся я под вечер. Темнело; звенели цикады, гитары и голоса – отовсюду, как в театре перед спектаклем. Помочившись, я прислушался к гулу, выделил в нем мяукающий голосок Китти и пошел на него, как зверь.
Китти сидела с большой компанией у костра. Рядом валялась забытая гитара: было не до нее – шла игра, и Китти вглядывалась в веер карт, как в волшебное зеркало. Едва кивнув мне, она бросила – „привет”, – и тут же заорала: – Я в игре!
Это было явно не мне. Внутри царапнуло; „она так увлечена игрой”, говорил я себе, „и всего-то делов… Не стоит обижаться…” Легче не стало, и я принялся разглядывать играющих. Мне предложили присоединиться, я отказался; Китти подобралась, обхватив ноги руками, набычилась и бросала острые взгляды на карты в руках противников.
— Как тебе наша котица? – вдруг подлезла Ви. – Она уже проиграла себя Джефферсону, Лесли и Битюгу, и хочет отыграться.
— Как это „проиграла себя”? – не понял я.
— Так. Будет у них секс-рабыней до конца феста. Ничего, ей только в кайф. Они классные ебыри, балдеж просто, особенно Битюг. У него дрючок еще длинней, чем у тебя.
То ли мне почудилось, то ли в голосе Ви действительно мелькнули мстительные нотки. Впрочем, мне было все равно, потому что я вдруг озяб, будто меня сунули в холодильник.
— А… а сейчас она тоже…
— Что „тоже”? Сейчас она поставила свои волосы. Проиграет – Лесли побреет ее налысо.
— Налысо?! – Я похолодел еще больше, – но тут раздались вопли. Китти закрыла руками лицо, и один из парней подскочил к ней.
— Нннееее! Нннееее! – пищала и мяукала она, – я отыграюсь! Давайте еще! Ну даваааайте!.
— Что ставишь, женщина? Волос у тебя, считай, что уже нет…
— Есть! Есть! – крикнул кто-то. – Только не на голове!
Все заржали.
— …Точно! А что скажешь, женщина? Твоя шевелюра на пизде против… твоей шевелюры на голове. Выиграешь – будешь волосатой с двух сторон. Проиграешь – побреем и там и там. Прямо здесь. Прямо сейчас. А?
Чувак косил под индейца. Китти смотрела на него сквозь растопыренные пальцы, нервно фыркнула – и кивнула:
— Играем.
Снова карты вернулись в руки, снова собрались в веера… Я сжался, как и она, думая, что она проиграет. Конечно, она проиграет. Однозначно проиграет. Продует. И что тогда?
…Конечно, она проиграла. Продула. К ней тут же подбежали, потянули с нее топик, шорты, оголили ее до пизды, а она визжала и царапалась, как настоящая кошка. Потом Лесли подошел к ней с ножом, и Китти затихла. Смочив ей голову мыльной водой, он стал скоблить ее, моментально пробрив огромную залысину. Мокрые кудряшки падали прямо в пыль. В это же время ей раскорячили ноги, бесцеремонно намылили пизду, выпяченную вверх, и заелозили по ней бритвенным станком. Вспышки костра освещали складочки голого бутона, мыльные полосы и комья сбритой шерсти.
Китти скоблили сразу с двух сторон, и она тихонько ныла, голая, лысеющая, раскоряченная в пыли. Голова ее круглела на глазах, и очень скоро Китти стала монахом с жуткими космами по бокам, а потом смешным пупсом, неузнаваемым, невозможным, нелепым… и чертовски сексуальным.
Лысина была жуткой, странной, даже уродливой, – и несмотря на это… нет, не „несмотря”, а „именно поэтому” – именно поэтому я хотел Китти, как никогда.
Я готов был сбросить джинсы, растолкать парней и въебаться в голого зверя, лысого и беспомощного, выбритого в пыли, у ночного костра… Жалость, злость и дикое желание смешались во мне в ядреный коктейль, и я едва контролировал себя.
Ее быстро выскоблили и там и тут, но не отпускали: Китти возбудилась, и народ кидал шуточки, расписывая на все лады прелести ее выпяченной пизды. Парень, который брил ее между ног, снова намылил ей хозяйство – и вдруг начал зверски дрочить его, да не так, как обычно это делают, а агрессивно, прихлопывая сверху и по бокам, будто взбивал сливки.
Китти взвыла и дернулась, но ее придержали. Она билась в руках, как пойманный зверь, – а бешеный миксер между ее ног все ускорялся, превращаясь в вибрирующее пятно. Из Китти рвались надсадные стоны, и босые ножки ее, облепленные глиной и травинками, брыкали воздух, разбрасывая комочки глины. Скоро ее выгнуло в конвульсии – и оттуда, где в нее ввинчивался миксер, хлюпающий ее соками, вдруг брызнул фонтан. Он был высокий, выше голов, и такой мощный, что обмочил сразу всех присутствующих, – даже на меня упала капля или две, а костер окатила целая гирлянда шипящих брызг.
Фонтан совпал с душераздирающим воплем Китти, в котором я ни за что не узнал бы ее голоса. Народ восторженно завизжал, заулюлюкал, захлопал и засвистел – как нам, когда мы еблись на виду у всех, только еще сильнее. Бешеный миксер замер, и парень отполз от нашлепанной пизды Китти, из которой, как из гейзера, рвались новые и новые фонтаны. Они были слабее первого и не долетали до костра. Вскоре Китти тряслась по инерции судорожными толчками, приподнимавшими ее бедра над землей, затем обмякла и вытянулась в пыли.
Грянула новая волпа хлопков и воя, и какой-то парень подошел к Китти с банкой краски и намалевал ей на лысине кошачьи ушки – впридачу к носу и усикам. Получилось отчаянно смешно, жалко и… сексуально. Народ шумно выразил одобрение. Лесли выхватил у парня кисточку и написал на черепе Китти: © Lesly, – а парень, который был бешеным миксером, написал внизу ее живота, над пиздой – © Jefferson. Зрители были в экстазе. Китти раскрыла глаза и хлопала ими, как младенец.
…Не помню, как и куда все разошлись, – помню, как я нашел за фургоном Китти, по-прежнему голую, и сходу, без слов стал целовать и облизывать ее, уродливого лысого чертика, или пупсика, или котенка, которого я хотел так, как не хотел еще никого и никогда, – а Китти послушно давала мусолить себя, и потом так же послушно дала повалить ее в траву и выебать дюжиной толчков (на большее меня не хватило), и осеменить лавиной блаженства, горького, как здешние травы. Китти была послушной: Ви приучила ее давать всем, кто ее захочет, чтобы выглядеть взрослой и сексуальной, как она, Ви…
Потом я, окончательно потеряв голову, убеждал ее бросить все и бежать со мной:
— Я увезу тебя, – бормотал я. – Они не найдут. Плюнь на все и давай со мной. Давай вместе? А?
Но Китти даже не понимала, о чем я. Она апатично смотрела на меня, дрожа мелкой дрожью, и я завел ее, как собачку, в фургон, а потом ушел бродить к реке.
Надолго меня не хватило. Вскоре я вернулся и упал дрыхнуть.
Передо мной вертелась, как навязчивая идея, лысая головка Китти, исторгая из меня новые и новые волны жестокого, жалостливого желания. С ним я и заснул.
***
Наутро все выглядело благополучно: Китти приветливо поздоровалась со мной, чмокнула меня в рот – и даже подлизнула язычком. От вчерашней апатии не осталось и следа.
Невыносимо лысая, круглая, розовая Китти была дьявольски забавна и сексуальна; она стала еще меньше похожа на обычную девочку, и еще больше – на умилительного зверька. Она стерла с себя позорные копирайты, но нарисовала заново носик, усики и ушки – по треугольному изящному ушку с каждой стороны черепа, – и плавную дугу кошачьего лба. Это было убийственно, и я сразу зверски захотел ее, но, помня о ее сегодняшнем сексуальном рабстве, старался терпеть.
Надолго меня, однако, не хватило. Чмокая ее лысинку, я ощутил щетину, терпкую, как наждак. Был добыт бритвенный крем и станок; розовый череп Китти был обмазан сверху донизу – от лба до затылка – и превратился в комок взбитых сливок.
Не знаю, почему, но эта сливочная голова, круглая и белая, как снежок, отняла у меня последний разум, и я, отшвырнув станок, затащил Китти за фургон, сдернул с нее шорты с трусами, пощупал пизду („ага! мокрющая!” – я стеснялся своей страсти и рад был убедиться, что бритье возбудило Китти, как и меня) – уселся на тот самый складной стул и напялил на себя обалдевшее тело, как в наш самый первый раз. Пизда обтекла хуй по всей длине, а я вцеловался в губки Китти, горьковатые со сна, и скользил ладонями по круглой головке, обволакивая ее кремовой сливочной лаской. Китти жмурилась и мурлыкала, выгибаясь на моем хуе, – но я не выдержал и тут же кончил, взорвавшись в ней мучительным фонтаном, мыльным и скользящим, как взбитые сливки на ее лысине. Китти хихикнула, смакуя в себе кончающий хуй, и лукаво улыбнулась мне, а я погибал, вдавливаясь в бритую пизду…
Лысая головка Китти отняла у меня всякую выдержку: достаточно было коснуться моего хуя, чтобы он забрызгал весь мир. Потом я все-таки брил ее, лопаясь вместе с ней от странной горькой нежности; а еще потом мне вдруг пришла в голову странная идея. Обмазанная белым кремом Китти-снежок, Китти-мороженое была так отчаянно хороша, что я решил увековечить этот облик. Выбрив ее и вытерев насухо, я добыл белила, широкую кисточку и густо выкрасил ей череп – так, каким он был в креме, только ровненько и гладко.
В сочетании с носом-усиками и широкими кольцами в ее ушах получилось просто убийственно, и Китти завизжала, глядя в зеркало; но это было еще не все, и я, притянув ее к себе, обписал ее сливочную головку словами „Китти-Котеночек”, „Китти-Снежок”, „Китти-Мороженое” и „Китти-Звереныш”.
Уродство вдруг обернулось умильной красотой, и ошалевшая от восторга Китти вертела головкой перед зеркалом, а потом ринулась носиться по лагерю, сверкая розовыми пятками. О своем проигрыше она, как казалось, забыла вконец. Ее лысый макияж произвел фурор, и после того я видел в разных концах земли точно такие же сливочные черепа, обписанные всякими милыми глупостями. (Чтобы ни у кого не было сомнений: патент на этот имидж – мой, и изобретатель его – я.)
Вскоре я потерял Китти из виду и принялся рассасывать горькую щекотку, саднившую во мне. Я кокетничал с голенькими девочками, обнажавшими пизды перед купанием, подключался к разрисовыванию раздетых красоток и слушал певцов, которые и в подметки не годились Китти.
Горький ком, однако, не рассасывался, а набухал и давил на горло. К вечеру он перерос в тревогу, и я принялся разыскивать Китти по всему лагерю. Я бродил полчаса или больше, и никак не мог найти ни ее, ни Вивиэн с Тесаком.
Наконец, когда я уже был готов сдаться – я вдруг увидел ее.
Она стояла на коленях, голая, с вымытым розовым черепом, и сосала хуй здоровиле, в котором я узнал вчерашнего Джефферсона. Рядом были и двое других – Лесли и Битюг, – и еще куча парней.
Преодолев холод в печенках, я двинулся к ним.
— Ребята, – сказал я, – вы же несерьезно насчет проигрыша, рабства и так далее?
Они посмотрели на меня такими же мутными взглядами, какой был у Китти вчера.
— Ребята!.. – Я что-то молол им, чувствуя, что слова отскакивают от них, как горох. Подошел Лесли и протянул мне ладонь с квадратной бумажкой. Это была марка кислоты.
Я что-то кричал ему; потом подбежал к Китти и пытался оттащить ее за руку. Помню руки на себе, опрокинутое небо, хруст в голове, черноту и мелькание перед глазами; помню свой голос – „Китти, завтра утром!..”, крики, кровь во рту, плаксивое бессилие, как в детстве, когда мне делали «темную», и наконец – лед, влажный кромешный лед, который всосался в меня со всех сторон, выпаривая дурман из тела.
Кто-то оттащил меня к реке, и я лежал на мелководье, в тени ивняка, где вода была холодной, как ваккуум.
Меня даже и не сильно побили: ничего не сломали, зубы были все на месте, а шишки болели только, если их трогать. Хорошо, что меня отлупили: кулаки выбили из меня всю дурь, а ледяная отмель вернула мне разум. Я снова был собой.
Ффффух!..
Быть собой было не слишком-то весело, но, по крайней мере, честно. Я поднялся и побрел, пошатываясь, к своему пикапу. Вокруг кипело вечернее веселье, звенели гитары, табла, варганы, бубны, и на меня не обращали внимания. По дороге я вспоминал, как вчера предлагал Китти романтический побег. Предлагал лысой, худой, плаксивой босоногой «котице», как называла ее шлюшка Ви; предлагал глупой, взбаломошной, накачанной кислотой малолетней шалаве, которая бросила шкoлу, сбежала из дому и вешалась на шею каждому встречному, чтобы казаться взрослей и развратней, чем она есть… Сестричка Кайли…
Тьфу! Я разозлился и, проходя мимо проклятого фургона, пнул ногой складной стул. Он завалился с нежданным грохотом; из фургона выглянула гологрудая Ви, умильно зыркнула мне и спрыгнула вниз, собираясь повиснуть у меня на шее, – но я сказал – „у меня сегодня мэ” – и прошел мимо. Вдогонку грянул хохот, но мне было насрать.
Сделав маленькие и большие дела, я слопал черствый сэндвич – за свежим идти обломало, – запил его теплым, полускисшим пивом и завернулся в спальный мешок. „Завтра трогаю”, думал я, „хватит, повеселились”. Фестиваль длился еще три дня, но с меня было довольно. Я знал, что за рулем буду сонный, и надо выспаться, – и знал, что не засну. В голове мелькали обрывки мыслей, голосов и лиц, и чаще всего – сливочный колобок лысой Китти, и стыд, жгучий стыд за сопливого пацана Мэйсона с хуем вместо мозгов. Конечно же, я не засну, думал я, не засну до утра, до самой зари… и за этой мыслью не заметил, как заснул.
Подняло меня рано, на рассвете. Лагерь дрых, как убитый. И отлично, думал я, меньше шума. Выезд не загромоздили (я следил за этим), и мои любвеобильные любители кислоты засекут только рев мотора – и то, если проснутся.
Быстро и бесшумно сложив манатки, я упаковал их, морщась от солнца, вставшего над склоном, и выпрямился. Все было готово… оставалось только переступить внутри через что-то. Когда осознаешь – это сделать легче. Взглянув в последний раз на фургон, я решительно (даже чересчур, пожалуй) подошел к багажнику и сгрузил туда манатки. Захлопнув его, сел за руль, завел машину, хотел выжать газ… но нога застыла в воздухе.
На правом сиденье спал, свернувшись калачиком, лысый босоногий котенок.
Минуту или больше я пялился на нее и чего-то ждал – то ли когда она проснется, то ли когда перестанет грохотать сердце. Потом тронул ее за худенькое плечо:
— Китти… Китти!
— А?
Она подняла осоловелые глазки на меня.
— Ты как сюда попала?!
— Ммммиииэу… – сообщила мне Китти и зевнула. – Было открыто.
Ответ был вполне резонным: я не закрывал машину. Чего-чего, а воровства здесь можно было не опасаться.
— Я знаю. Я не о том. Ты… ты что здесь делаешь?
— Я с тобой.
— Что со мной?
— С тобой. – Она была сонной и говорила с трудом. – Ты едешь, верно?
— Верно. А откуда ты…
— Вчера ты сказал. И позавчера. Ты сказал: поехали со мной. Не надо с ними. Я помню. А вчера ты сказал, что завтра. То есть сегодня. То есть…
Она запуталась, жалобно глянула на меня и спросила:
— Ты хочешь? Или ты уже не…
Я уже все давно понял – и не верил. Не ей не верил, а себе и жизни. В ступоре я выжал педаль, крутанул руль, выехал на дорогу, осторожно проехал вверх по склону, вдоль бесчисленных машин и кемпингов, выбрался наверх, к трассе, проехал полмили вдоль долины…
— Они били тебя? – спросил я наконец.
— Нет. – Она помолчала. – Давай не будем об этом.
— Давай. – Я тоже помолчал. Мы проехали еще полмили. В глаза било утреннее солнце. – У тебя вещи есть?
— Вот, – она показала на заднее сиденье. Я глянул в зеркало: там были рюкзак и гитара.
— Только у меня есть одно условие, – сказал я патефонным голосом, как сержант в армии. – Даже два.
— Какое… какие?
— Первое. Больше никакой кислоты.
— Нннеееее!.. – она обиженно мяукнула. – Ну чегоооо?..
— Того. Второе…
„Идиот. Идиот. Кретин. Ты уже отъехал на милю, на полторы, на две… Придурок. Мудак. Разъебай. Пиздохуярище” – ругал я себя, и не обижался: внутри набухала густая, горячая, обжигающая радость, растекалась по жилам, вскипала в крови – и слепила мозг, как рассветное солнце, бившее в глаза.
— Китти! – вдруг крикнул я. – Китти!..
И сдавил тормоз. Пикап завизжал и остановился. Китти удивленно посмотрела на меня, – а я выскочил наружу, открыл Киттину дверь, выковырял к себе Китти, утащил ее, босоногую и обалдевшую, в кусты – и набросился там на нее, как медведь на добычу.
Я облизывал милую лысинку, уже успевшую прорасти ночной щетиной, лизал личико, щеки с ямочками и губки, горьковатые губки Китти, нежно-терпкие, как болотная ягода, и всасывался в них „так, как я умею”, и вымывал там все драгоценные уголочки, заспанные с утра… Китти сопела и всхлипывала, – а я уже раздевал ее, и укладывал на жесткую придорожную траву, и буйно ебал ее, ошалев от радости, вталкивался в нее жадно и нетерпеливо, будто боялся опоздать, и проебывал ей мякоть, туговатую со сна, вылизывая все, что успевал – детские ее персики, мгновенно набухшие, как по приказу, и ключицы, и шейку, и снова губки, горьковато-сладкие губки, сосущие меня нервно, как конфету, которую вот-вот отнимут, и носик, и лысенькую головку, и глазки…
Китти плакала и улыбалась мне, а я натягивался в ней мертвой петлей, лопался – и лился, лился, и кончал в нее, и рвался сладкой буйной смертью в горячей пизде, обтекавшей меня… Потом я отполз назад, вытянулся на траве и ткнулся в бритый лобок. „Не надо”, сказала Китти, но я давно хотел сделать это – и принялся лизать горько-соленую пизду, слизывая ядреную смесь ее соков и моей спермы… Китти кончила – нежно, несильно, по-утреннему, – а я обхватил ее гибкие ножки и мусолил их, как живых кукол, от бедер до самых кругленьких пальчиков, загорелых сверху и молочно-белых снизу. Они были соленые, юркие и царапучие, как кошачьи коготки. Китти визжала, хихикала и брыкалась… Обсосав их досыта, до оскомины во рту, я чмокнул Китти в каждую босую пяточку и подполз к ней. Она улыбалась мне, и улыбались не только губки, но и заплаканные глазки, и ямочки на щечках…
— Так какое второе условие? – хрипло спросила она.
— Ни с кем не ебаться. Кроме меня.
Я ожидал услышать очередное „нннееее!..”, но Китти надула губки:
— Мог бы и не говорить.
— Прости. Ты права.
Мы полежали в траве, бормоча друг дружке всякие глупости, а потом сели в машину и поехали на восток.
Солнце сверкало над капотом, отсвечиваясь радугой в лобовом стекле, и жгло глаза. „Конечно, она пойдет в шкoлу, и домой придется привезти ее… когда-нибудь” – думал я, пытаясь быть скептиком. Я старался вернуть Мэйсона с ледяной отмели и отфутболить прочь мальчишку с хуем вместо мозгов: „и как долго она будет со мной? Неделю? Две? Кому она повесится на шею? Какой развлекухи затребует?”
Я долбил свой мозг скептическими мыслями – и чувствовал, что они отскакивают, как орешки, от огромной сумасшедшей радости, которая растеклась во мне сверху донизу, как моя конча в Китти. Она вскипала, отдавая иголкой в сердце, когда Китти гладила меня по плечу и по голове, или когда солнце выпрыгивало из-за дерева, освещая косыми лучами изумрудную зелень, или когда я оглядывался на Китти и видел ее лысую головку, на которой я нарисовал маркером носик, усики, ушки и кошачий лобик…
— Эгегегегей-гоооо!.. – орал я в окно.
— Эгегегей! – пищала Китти и смеялась, топая босыми пятками.